Ханна Арендт
"Личная ответственность при диктатуре" (1964 г., в русском переводе ошибочно датировано 1946-м).
Приведу полностью последние 6 страниц ее текста:
Теперь я бы хотела поднять два вопроса: во-первых, в чем было отличие тех немногих представителей самых разных поприщ, кто не пошел на сотрудничество и отказался участвовать в публичной жизни общества, хотя и не стал, да и не мог, поднимать восстание? И, во-вторых, если мы согласны, что те, кто служил-таки на том или ином уровне и в той или иной должности, не были попросту чудовищами, то что же заставило их так поступать? Какими моральными, а не правовыми, доводами оправдывали они свое поведение после поражения режима и провала «нового порядка» с его новой системой ценностей? Ответ на первый вопрос достаточно прост: те, кто не пошел на соучастие, кого большинство назвало безответственными, были единственными, кто осмелился судить самостоятельно, и они оказались способны на это не потому, что располагали лучшей системой ценностей, и не потому, что старые представления о правильном и неправильном по-прежнему твердо сидели в их уме и совести. Напротив, весь наш опыт свидетельствует о том, что именно члены _добропорядочной_ части общества, не затронутые интеллектуальным и моральным переворотом первых лет нацизма, были первыми, кто ему подчинился. Они просто сменили одну систему ценностей на другую. Поэтому я бы предположила, что от участия воздержались именно те, чья совесть не работала, так сказать, на автоматизме, как будто мы располагаем набором врожденных или выученных правил, которые затем просто применяем к различным частным случаям, а в отношении всякого нового опыта или ситуации уже существует готовое суждение и нам всего лишь нужно действовать, исходя из того, что нам известно или выучено нами заранее. Они, как мне кажется, пользовались иным мерилом: они спрашивали себя, где та черта, перейдя которую, они не смогли бы больше жить в мире сами с собой; и они решили, что лучше не будут делать ничего, не потому, что мир от этого станет лучше, но просто потому, что только так они смогут жить дальше, оставаясь самими собой. По этой же причине, когда их пытались принудить к участию, они вы брали смерть. Грубо говоря, они отказались убивать не столько потому, что так твердо придерживались заповеди «Не убий», сколько потому, что не хоте ли в дальнейшем жить с убийцами —то есть с самими собой.
Условием такого рода суждения является не высокоразвитый интеллект и не искушенность в вопросах морали, а скорее предрасположенность к тому, чтобы жить с самим собой, общаться с собой, т. е. вступать в тот безмолвный диалог, который мы со времен Сократа и Платона называем мышлением. Такого рода мышление, хотя оно лежит в основании всякой философии, не является техническим и не имеет дела с теоретическими проблемами. Граница, пролегающая между теми, кто хочет мыслить, а значит должен судить самостоятельно, и теми, кто этого избегает, игнорирует все различия в культуре, общественном положении и образовании. В этом отношении полный коллапс морали, случившийся при гитлеровском режиме с добропорядочным обществом, может научить нас тому, что в таких обстоятельствах те, кто лелеет ценности и твердо держится моральных норм, не надежны: теперь мы знаем, что моральные нормы могут поменяться в один миг, и у этих людей не останется ничего, кроме привычки чего-нибудь держаться. Гораздо надежнее скептики и любители сомневаться —не потому, что скептицизм хорош, а сомнение полезно, а потому, что такие люди привыкли ставить вещи под вопрос и жить своим умом. Лучше всех окажутся те, кто знает наверняка лишь одно: что бы ни случилось в дальнейшем, пока мы живы, жить нам придется с самими собой.
Но как быть с упреком в безответственности в адрес тех, кто умыл руки, отказавшись участвовать в происходящем вокруг? Думаю, нам придется признать, что существуют экстремальные ситуации, в которых невозможно брать на себя ответственность за мир, ответственность по преимуществу политическую, поскольку политическая ответственность всегда предполагает наличие хотя бы минимальной политической власти. Бессилие или полное отсутствие власти представляется мне весомым оправданием. И оно тем весомее, что признание бессилия, по-видимому, уже требует определенных моральных качеств, доброй воли и твердой веры, необходимых для того, чтобы смотреть в лицо реальности, а не жить иллюзиями. Более того, именно в этом признании собственного бессилия можно даже в безнадежной ситуации сохранить последние остатки силы и даже власти.
Возможно, последнее положение станет немного яснее, когда мы перейдем к моему второму во просу — к тем, кто не просто содействовал, так сказать, волей-неволей, но считал своим долгом выполнять все, что потребуют. Их доводы были иными, чем у простых соучастников, ссылающихся то на меньшее зло, то на дух времени (отрицая тем самым человеческую способность суждения), то, в на удивление редких случаях, на всепроникающий страх, сеемый тоталитарным правлением. Начиная с Нюрнберга и заканчивая процессом над Эйхманом и более поздними процессами в Германии, довод был неизменен: любая организация требует повиновения начальству и законам страны. Повиновение —первоочередная политическая добродетель, без него не мог бы существовать ни один политический организм. Ничем не стесненной свободы совести не существует, ведь это было бы приговором для всякой организованной общности. Эти умозаключения звучат настолько правдопободно, что требуются некоторые усилия, чтобы найти в них ошибку. Их правдоподобие покоится на той истине, что, как сказал Мэдисон, «все правительства», даже самые автократические, даже тирании, «покоятся на _согласии_», ошибка же кроется в отождествлении согласия и повиновения. Там, где ребенок повинуется, взрослый — изъявляет согласие; когда о взрослом говорят, что он повинуется, он в действительности _поддерживает_ требующую «повиновения» организацию, власть или закон. Эта ошибка особенно пагубна потому, что на ее стороне очень давняя традиция. Использование термина «повиновение» применительно к политике восходит к вековой идее политической мысли, которая со времен Платона и Аристотеля утверждает, что всякий политический организм состоит из правителей и подданных и что первые отдают приказы, а вторые им подчиняются.
Конечно, здесь я не могу углубляться в причины того, почему эти представления закрались в нашу традицию политического мышления, но я бы хотела отметить, что они вытеснили более ранние и, как мне кажется, более точные представления об отношениях между людьми в сфере согласованного действия. Согласно этим представлениям, любое действие, совершаемое общностью людей, можно разделить на две стадии: начинание, инициируемое «лидером», и совершение, когда к нему присоединяются другие, чтобы довести до конца то, что становится общим делом. Для нас в данном случае важно понимание того, что ни один человек, каким бы сильным он ни был, не в состоянии совершить нечто, хорошее или плохое, без помощи других. Здесь мы имеем дело с идеей равенства, когда «лидер» —это лишь primus inter pares, первый среди равных. Те, кто, как можно подумать, ему повинуется, на самом деле поддерживают его и его начинание; без такого «повиновения» он был бы беспомощен, тогда как в случае с рабством и воспитанием детей — единственными областями, где возможно собственно повиновение и из которых это понятие перешло в политику,—все наоборот: ребенок или раб становятся беспомощными, если отказываются «сотрудничать». Даже в случае сугубо бюрократических организаций с четкой иерархией гораздо уместнее рассматривать функционирование «шестеренок» и «винтиков» как безоговорочную поддержку общего дела, чем как повиновение вышестоящим. Если я подчиняюсь законам государства, то тем самым поддерживаю его устройство, что становится особенно заметно на примере революционеров и повстанцев, которые не повинуются, отзывая это молчаливое согласие.
Согласно такому пониманию, те, кто при диктатуре устранился от публичной жизни, отказали ей в своей поддержке, избегая тех «ответственных» областей, где этой поддержки требовали под именем повиновения. Достаточно лишь на секунду представить себе, что бы случилось с любой из этих форм правления, если бы достаточное число людей поступило «безответственно» и отказалось поддерживать режим, пусть даже не восставая и не сопротивляясь открыто, чтобы понять, каким это могло бы быть могучим оружием. На самом деле это один из многих видов ненасильственного действия и сопротивления — взять, к примеру, власть, потенциально заложенную в гражданском неповиновении,—открываемых в наше столетие. Причина, по которой этих новых преступников, никогда не совершавших преступлений по своей инициативе, все же можно считать ответственными за их поступки, заключается в том, что в делах морали и политики нет такой вещи, как повиновение. Единственная сфера, где этот термин может быть применен к взрослым людям, не являющимся рабами, — это религия, где люди говорят, что _повинуются_ слову Божьему и его указаниям, ведь отношения между человеком и Богом во многом похожи на отношения между ребенком и взрослым.
Поэтому вопросом, обращенным к тем, кто участвовал и подчинялся приказам, должен быть не вопрос «Почему вы подчинялись?», а вопрос «Почему вы _поддерживали_?» Эта смена терминов может показаться незначительной лишь тем, кто не знает, насколько мощное воздействие на умы людей оказывают простые «слова», ведь люди — это, прежде всего, говорящие животные. Устранение из нашего этического и политического словаря пагубного слова «повиновение» принесло бы немалую пользу. Хорошо поразмыслив над этим предметом, мы могли бы вновь обрести некие эталоны самоуважения и даже гордости, т. е. того, что в прежние времена называлось честью и достоинством человека —если и не человечества, то статуса «человека».